Он нашёл меня в камере смертника / Глава седьмая

Во-первых, принял меры по сокрытию трупов. Ночью, пешком, так как все дороги и проселки были сразу же перекрыты согнанными со всей области солдатами и милицией, мы с братом пробрались к месту, где остались лежать убитые, и произвели их захоронение.

В течение следующих суток я уничтожил все прочие следы и улики, разработал и запустил механизм обеспечения алиби, просчитал и продумал теперь уже, казалось бы, все до мелочи.

Самым слабым звеном моей оборонительной позиции был брат. Его могли переиграть, и самым верным было вывести его из игры вообще. Я поставил перед ним задачу: молчать. Я объяснил ему, что в деле расследования преступлений, даже самый безграмотный следователь всегда сильнее самого хитроумного подследственного. Я сказал ему, что всю игру со следствием буду вести я один, а любое им, братом, произнесенное слово, будет орудием исключительно против нас самих. Я предупредил его и о том, что ему могут говорить, что я признался, и будут требовать, чтобы признался и он; будут предъявлять всевозможные, якобы изобличающие нас доказательства, протоколы, заключения экспертиз, но что все это будет не более чем следственный спектакль и подлог.

Предусмотрев, казалось, все возможные варианты развития событий, я на всякий случай предупредил его и о том, что, если следствию все же удастся привязать нас к убийству К. и П., то и тогда я сделаю все так, чтобы судили только меня. Я объяснил ему, что это будет не трудно, так как мы единственные очевидцы преступления, и какую картину я нарисую, так и будет записано в приговоре.

Объяснять брату дважды никогда не требовалось, именно с ним, средним из моих братьев, мы воспринимали мир совершенно одинаково, понимали друг друга с полуслова, и я был уверен в нем, как в самом себе. На его: «Посмотрим:», в ответ на мои слова, что отвечать за все буду я один, я в тот момент даже не обратил внимание. Мне не могло прийти в голову, что мой брат может меня ослушаться (в то время как он уже тогда принял собственное, отличное от моего, решение).

Что касается тактики избранной мною защиты, то за основу я взял процессуальный, периодически встречающийся в правоприменительной практике принцип: нет трупа — нет убийства. (А трупы следствием обнаружены не были). На первом же допросе я так и заявил, что К. и П. из Банка я действительно подвозил, но не до самой деревни, так как очень спешил, а только до поворота. На развилке их высадил, и что с ними произошло во время их следования от поворота до деревни — мне не известно.

Моя защита сработала, в течение еще двух месяцев я не только оставался на свободе, но даже не был отстранен от занимаемой должности.

Потеряв все концы, следствие снова вернулось к версии о причастности к исчезновению кассира и бухгалтера именно меня — так как последними, кто видел их в тот день, были все-таки мы с братом. Брату предъявили обвинение по какому-то случаю хулиганства годичной давности, арестовали, и, отделив, таким образом, от меня, попробовали разговорить тюрьмой. Подобный вариант нами тоже был предусмотрен, брат был готов к этому, потому ни арест, ни камерные разработки ничего не дали.

Тогда следствием был применен другой прием. Мне разрешили передать брату кое-что из продуктов. Один из следователей встретил меня у ворот областного Изолятора и проводил в кабинет для следственных действий. Заполняя заявление на передачу, я почувствовал, что на меня кто-то смотрит, почему-то подумал, что это брат, обернулся и увидел, что дверь слегка приоткрыта. Я поднялся, выглянул в коридор, но там уже никого не было. Пробыв в Изоляторе еще минут десять, я уехал домой.

Однако все это: разрешение передачи, неплотно закрытая дверь, взгляд, суетливость следователя — заставили меня насторожиться. Я решил провериться, заставить следствие заторопиться и приоткрыться — в тот же день взял билет до Москвы. Этот ход давал мне понять, появились ли у следствия какие-либо доказательства. Если да, то они попытаются воспрепятствовать моему отъезду (из опасения, что скроюсь), если нет, то никаких препятствий чинить не станут.

Меня проводили, но не остановили. Это означало, что никакими новыми доказательствами о моей причастности к преступлению следствие на тот момент все еще не располагало. Однако когда спустя трое суток я вернулся, меня встретили прямо в аэропорту.

Все было просто. Сам брат рассказал потом: ему тогда объявили, что я, испугавшись, что брат все же заговорит и спутает мне все карты, написал явку с повинной, в которой утверждал, что преступление совершил я один, что брат ко всему этому никакого отношения не имеет, сообщили, что я уже арестован и начал давать показания. Предъявили какой-то акт экспертизы, какой-то протокол с моим почерком (изъятый из одного из старых, расследованных мною когда-то дел об убийстве, где я своей рукой, от имени допрашиваемого мной убийцы писал: «я убил: и т.д.), а для убедительности подвели его к приоткрытой двери следственного кабинета и показали как я «собственноручно записываю свои признательные показания»:

Я попался на своем профессионализме — на зауженности профессионального мышления. Я исходил из личного опыта расследования уголовных дел, из того, что подельники, как правило, выгораживают каждый себя и валят вину друг на друга. Я же знал: мой брат, навредить мне умышленно, дать в отношении меня показания обвинительного характера, не может. О том, что он может навредить мне из соображений обратного характера, из желания спасти меня, я не подумал. Мне, в семье старшему, всегда обязанному за всех думать, всех защищать, всегда и за все отвечающему, просто не могло прийти в голову, что кто-то из моих младших осмелится присвоить себе мои полномочия — вздумает защищать меня. Я не учел того, что он может любить меня сильнее, чем я его, что едва лишь услышав об угрозе моей жизни, он ни на секунду не раздумывая, предложит взамен свою.

Вернувшись в камеру, после того как ему дали увидеть меня пишущего «признание», он в ту же ночь написал заявление, в котором требовал, чтобы мне не верили, утверждал, что все совершил только он один, а я просто оговариваю себя из желания выгородить его:

Своим заявлением он связал меня, сам того не подозревая, по рукам и ногам. И если до этого моей заботой было спасать только себя, то теперь мне нужно было спасать нас обоих.

В этом цейтноте я снова признался, что и на этом отрезке меня снова переиграли, что я снова допустил просчет, и в профессиональном отношении снова оказался слабее, чем привык о себе думать.

Уже много позже я спросил у Бога: почему я не смог тогда предугадать подобного хода — что брат может броситься спасать меня? И открыв кого-то из последних оптинских старцев, я прочел: подобное видится подобным. Видеть в людях светлое и доброе можно только имея эти добро и свет в себе. Если видишь в окружающих только плохое и злое, то значит и сам имеешь в себе только это. А потому видеть величину любви брата ко мне, будучи сам чернее черного, я был, конечно же, не способен. А значит, и предвидеть, и предугадать возможность подобной развязке — не мог.

На сегодняшний день для меня совершенно бесспорно и то, что своими действиями брат тогда не только не навредил мне, как это может показаться на первый взгляд, но сделал для меня доброго гораздо больше, чем способен был предположить — обеспечил мне возможность подлинного спасения.

Однако в те дни я расценил поведение брата несколько иначе, как мальчишество, которое могло стоить уже не только моей жизни, но и его. Хотя винил при этом я прежде всего самого себя — за то, что не просчитал, что он может повести себя еще и так.

Но даже и после этого я продолжал верить в себя, что я сумею завершить эту партию с минимальными для нас потерями.

Я попробовал навязать следствию свой новый сценарий, с полу признаниями, надуманными мотивами, передергиванием фактов, попробовав использовать знакомства и связи. И какое-то время казалось, что у меня снова все получилось. Мой сценарий был принят, нам было обещано 13 и 8 лет, но «нет худого дерева, приносящего плод добрый» — буквально за сутки до начала судебного разбирательства мне вдруг сообщили, что одна из моих потерпевших является односельчанкой члена Политбюро ЦК КПСС Л. А., и что он против того, чтобы оставлять меня живым:

Это было моим третьим и последним поражением, окончательное оформление которого во мне тогда, спустя несколько недель после приговора, и завершилось осознанием абсолютной своей несостоятельности. Позже у отца Александра Меня я прочел, что преображение в человеке начинается с признания им собственной слабости и ничтожности. Исходя из этого допускаю, что признание мною собственного профессионального бессилия и было моим первым шагом к тому, что называется обращением.

Это был какой-то конкретный день. Может быть тот, когда выпал снег. Он выпал ночью. Отопление еще не включили, и первое замечание я получил сразу по подъему. За то, что надымил, сжигая газету, чтобы растопить лед в кране над раковиной. Умыться не получилось. Ботинки и телогрейка в комплект вещдовольствия смертника не входили — ноги в тапочках сразу же замерзли. Я попытался вернуться под одеяло, и снова был остановлен: под одеялом после команды «подъем» — не положено. Заправив постель, я сделал попытку согреться зарядкой, и был одернут в течение пяти минут в третий раз. Что любое приседание в моем исполнении будет расцениваться как приготовление к нападению, мне действительно было объявлено под роспись в первый же день моего поступления в изолятор…

Я ходил по камере. Память снова и снова пыталась увлечь в прошлое: глазами жены, голосами бегущих со всех ног навстречу детей; чтобы не подпускать их затвердил Высоцкого: «Среди нехоженых путей…» — три шага к двери, «Один путь мой» — три обратно. От подъема до отбоя 70 километров. Чтобы вымотать тело — почти бегом. Чтобы перекричать память — вслух: «…и в мире нет таких вершин, что взять нельзя…» Произнес и споткнулся.

Тетрадный лист с этой строчкой четыре года провисел у меня над кроватью в студенческом общежитии. Чем-то вроде жизненного девиза эта фраза оставалась у меня и во все последующие годы. И я действительно считал, что «непреодолимые вершины» — это отговорки ленивых. Что все, что человеку нужно для любого преодоления — это хотеть и стараться.

По инерции я продолжал повторять эту фразу, и находясь уже в камере смертника. Чисто механически, особо не прислушиваясь к произносимому, а в тот момент в сознании словно блеснуло. Услышал собственный голос и вдруг удивился абсолютному несоответствию между тем, что утверждаю, и тем, что есть на самом деле: отрицая недоступность, налетел на нее лбом. И это был уже не образ, не аллегория. Эти «вершины», в виде абсолютно материальных стен и решеток, обступали меня со всех четырех сторон. И я, имея теперь и желание, и правильную готовность к приложению всех своих сил и способностей, ни преодолеть их, ни превозмочь не мог.

Это можно было назвать почти физическим соприкосновением тепла и мякоти моих костей и мышц с несокрушимой мощью железа и бетона. Суетящийся прежде исключительно внутри камеры, я словно бы расширился, вбирая в сознание самого себя и толщину стен. При этом кто-то как бы говорил: «ну, давай, где твои свинги-ёки?» Подскочи, подпрыгни… Посредством стен кто-то как-будто демонстрировал мне самопридуманному, воспринимавшему себя как некую значимость, меня подлинного — теперь уже мое физическое ничтожество.

Под этим «кто-то» в тот момент я, конечно же, подразумевал только одну силу — Государство. Переставший к тому времени воспринимать его как то, с чем нужно считаться, в тот момент, я как-будто снова ощутил на своем загривке тяжесть его руки…

Пролистываю сейчас оставшиеся от той поры записи… В
те дни я разговаривал с секретарем суда. «У нас до сих пор удивляются, — сказала она. — Как вы могли совершить такую глупость?»

В те же дни увели смертника из тридцатой, а содержащийся в тридцать первой повесился. Число стоящих предо мной в очереди к могиле сократилось до цифры пять, холод разрытой земли стал еще ощутимее…

Была масса каких-то и других, видимо, не прошедших мимо внимания мелочей. Автоматически написанное в конце письма «до свидания»… Газетная публикация с упоминанием моего имени, на которую уже не имел возможности возразить… Записка уходящего на этап брата, такого же, как и я материалиста и атеиста, вдруг написавшего: «Это только первый раунд, будет еще один, он твой, тебя не расстреляют, мне было видение, но о нем при встрече…» Видимо, накапливаясь, дополняясь одно другим, эти мелочи в какой-то момент достигли такого количества, которое, в конце концов, уже не могло не привести к появлению во мне перемен и качественного характера.

И, наверное, первым признаком этих перемен было то, что я наконец-то начал задавать вопросы.

Так получив замечание от контролера, я подумал: «Как же стало возможным, что мальчишка учит меня, годящегося ему по возрасту в отцы, уму-разуму?» Возвратившись со встречи с секретарем суда в камеру, я тоже спросил себя: «Действительно, если уж преступление, то почему не кража, не взятка? Ни что-либо иное, без крови и смерти, почему именно крайность глупости, убийство? И почему меня не остановили, не помогли мне ускользнуть от наказания ни знание юриспруденции, ни опыт, ни знакомства? Где, когда и какую переходя речку, я перепутал хвост коня с хвостом собаки?»

Конкретные вопросы потребовали конкретных ответов. Однако первые мои попытки саморевизии были похожи на ловлю налима намыленными руками. Делая шаг вперед, то есть, признавая свое полное поражение, я тут же делал тридцать три антраша назад и в сторону.

Во-первых, очень мешало самолюбие. Как только дело доходило до того, чтобы признать, что в таком-то месте, тогда-то я действительно недосмотрел, недодумал, смалодушничал, так все живущие во мне животные начали рвать меня с утроенной яростью и доказывать обратное.

Во-вторых, «чемоданное настроение». Заболел зуб. «Если не сегодня-завтра покойник, есть ли смысл лечить?» Стоматолог шутил, но в принципе я был согласен с ним. И беря потом в руки зубную щетку, каждый раз ловил себя на мысли: а зачем? Зачем пришивать оторвавшуюся пуговицу? Уходить от окна из опасения простудиться? Производить в себе какие-то теоретические раскопки и до чего-то там доискиваться. Ну, и докопаюсь я до всех этих первопричин, а что дальше? Какая же разница, а тем более кому-то, будет мой труп завтра гнить с наличием в моей голове ответов на все эти вопросы или без них? Бессмысленно.

Потому все мои первые оглядки какой-либо пристальностью, конечно же, не отличались. Действуя по принципу: первое, что нужно сделать, собираясь приготовить жареного зайца из кошки, — обрубить ей хвост, я, отвечая себе на основной вопрос: «где и когда, с какого часа, с какой мысли, слова, поступка началось мое падение», сразу же сводил все к единственному дню. Тому, в котором было совершено убийство.

И у меня получалось, что совершенное мною преступление не есть совершенно закономерный результат всей моей, абсолютно не в ту сторону прожитой жизни, а всего лишь ошибка одного дня — «минутная слабость, стечение обстоятельств». Не появись у меня до двенадцати часов транспорт, не столкнись я с К. и П. на площади, не, не, не…, то и никакого убийства я бы никогда не совершил.

Я по прежнему держался позиции, что убийцей я стал буквально за несколько минут, по взмаху волшебной палочки, а не превращался в него в течение длительного периода, начиная с момента, когда впервые не усмотрел абсолютно никакой опасности в произнесении неточности. Допустил искажение истины совершенно непроизвольно: на вопрос отца: «сколько на часах?», крикнул: «три», в то время как стрелки показывали еще только без четырех минут. Когда впервые сказал неправду уже умышленно, позавидовал, позлорадствовал, присвоил чужое. А немного позже неверно истолковал брехтовское: «Чистая правда со временем восторжествует, если проделает то же, что явная ложь». Я продолжал уверять себя, что все свои тридцать лет жил совершенно правильно, был как все, и только в тот самый день как-то не сориентировался, не собрался, в результате, совершенно нечаянно, оступился, сшиб с обрыва людей и полетел следом за ними сам. А потому и вины на мне не больше, чем на добром и честном, но случайно уснувшем за рулем грузовика водителе.
Один неверный вывод не позволял мне вырваться из круга, вытекающей из этого вывода лжи. Так, например, когда уязвленное мое самолюбие пыталось определить для себя конкретные имена людей, которые на этот раз «переиграли и победили меня», я тут же начинал убеждать себя, что это некое повторение случая, произошедшего со мной на отборочных на «республику». Гонг, шагнул, лопнула на трусах резинка, дернул руки вниз, противник ударил, и я оказался на полу. «Нынешнее поражение, — успокаивал я себя, — та же досадная нелепость: это не они победили, а это проиграл я, в силу глупейшего стечения обстоятельств раскрылся, и вся их заслуга лишь в том, что они не преминули этим воспользоваться».

Однако и позже, уже начиная осознавать, что дело вовсе не в «случайности», а действительно в моем следовании ложным ориентирам на протяжении всей моей жизни в целом, я все равно продолжал движение в направлении от истины. «От», потому что продолжал искать победивших меня среди, может быть, не совсем тому учивших меня учителей, не того требовавших от меня наставников, тренеров, руководителей, не к тому призывавших меня героев, кумиров, лидеров, будучи совершенно не способным даже предположить, что ни теперь, ни раньше моими лжеводителями, противостоятелями и соперниками были вовсе не они, и даже вовсе не люди…

Первая часть книги

Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4

Вторая часть книги

Глава 5
Глава 6
– Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12

Он нашёл меня в камере смертника / Глава четвёртая

Выезжая из прокуратуры, я рассудил, что Полякова дисциплинированна и, конечно же, ждет меня сейчас на вокзале. Дорога же, по которой поеду в «СХТ» я, проходит через улицу от вокзала, да еще через широкий сквер. Так что риска встретиться — почти нет, за исключением, конечно, какого-либо недоразумения или случайности Но я же был «везучий», и я решил, что, конечно же, проскочу.

По пути я завернул домой, чтобы сказать брату, что мероприятие не состоится. Объяснил это тем, что с утра внезапно был вызван в райком, просидел на бюро, где теперь искать кассира — неизвестно, потому пока все отменяется. Узнав, что я еду в «СХТ», брат сказал, что поедет со мной, поговорить по поводу изготовления тренажера со сварщиком.

В «СХТ» мы пробыли минут десять. На обратном пути я посадил в машину попутчицу, ревизора райфо, попросившую довезти ее до центра. Когда проезжали через площадь, женщина попросила высадить ее у почтамта. Пока она сходила, я тоже вышел поздороваться с одним знакомым и в этот момент увидел выходящую из ателье Полякову. Она сказала, что Ковалева на вокзале, а она решила «добежать на минутку до ателье, передать кое-что знакомой» Все мои старания увернуться от этой встречи оказались безрезультатными: использовав весь набор «случайностей», сатана все равно свел нас в этот день друг с другом лицом к лицу.

Таким образом, завравшись, я оказался меж двух огней. С одной стороны была Полякова, которая видела, что машину мне вернули, а потому оснований не исполнять своего обещания отвезти их в село у меня больше нет. Приведи я теперь какую-либо новую отговорку, она бы сразу поняла, что я просто вожу ее за нос.

С другой стороны был брат, который знал, что Полякова — это как раз и есть тот самый кассир, за которым мы охотились и который якобы уехал. Начни я отказываться везти Полякову теперь, он сразу же, как мне казалось, что-либо заподозрит, догадается, что я просто пошел на попятную, струсил.

Времени на обдумывание вновь создавшегося положения у меня не было. Я решил, что раз от поездки уклониться не получается, я поеду, но грабить не будем. Брату же потом скажу, что действовать на авось, без плана, в таком деле — заранее обречь себя на провал. Тот план, который был предварительно составлен мною, теперь не годился, так как и встретились мы не тайно, а на людях, и ехали не на той машине, и не в ту сторону, и т.д. Я велел Поляковой садиться, забрал на вокзале Ковалеву с сумками, и мы поехали.

Всю дорогу говорила, в основном, Полякова. Я делал вид, что слушаю, сам же обдумывал, что скажу брату, когда поедем вдвоем назад. Потому, когда у очередной развилки Полякова показала рукой направо, сосредоточенный одновременно и на том, что говорит она, и на своих мыслях, я механически повернул направо. Когда же, проехав метров сто, я сообразил, что еду не туда, и хотел остановиться, Полякова сказала, чтоб я ехал вперед, потом свернул на след и остановился на лесной поляне. Она сказала, что у них для меня сюрприз, и пояснила, что в воскресенье у Ковалевой день рождения и что это событие нужно отметить.

Где-то с этой минуты я уже почти физически почувствовал присутствие какой-то посторонней воли. Организовавшая «случайности» того дня: преждевременное возвращение моей машины, звонок о запчастях, встречу с Поляковой у ателье, — действовавшая до этого момента скрытно, она словно вышла из тени и приблизилась ко мне вплотную. Я все еще тешил себя надеждой на то, что все равно мне удастся свести все к тому, что все, что я нафантазировал, напланировал, наобещал, — несерьезно, просто игра, играть в которую я был согласен, но убивать человека по-настоящему — это невозможно, это противоестественно — я и не хочу этого, и не могу. Я как будто начал что-то понимать, о чем-то как будто догадываться, но ухватить суть уже не мог. Я продолжал отнекиваться, отказываться, но чувствовал, как эта чужая, многократно превосходящая меня по силе воля неумолимо обступает меня, обжимает меня с трех сторон, теснит, оставляя мне возможность двигаться только в одном-единственном направлении — к месту, где я должен был сделать то, что обещал.

Собственной, своей воли я почти не ощущал в себе, ее не хватило даже на то, чтобы возразить Поляковой, отказаться от их «сюрприза», — я и свернул, и проследовал, и остановился, как указала она.

Женщины начали раскладывать закуски. Я отошел. За мной последовал брат. Мы оказались наедине — я должен был распорядиться, должен был сказать «да» или «нет». Я хотел сказать «нет», мое желание стремилось именно к «нет», хотя говорить брату об истинных причинах отказа от своих намерений я вовсе не собирался и теперь. Я хотел только сослаться на какое-нибудь обстоятельство, которое бы свидетельствовало о невозможности осуществления нападения теперь же. И этих обстоятельств, пока мы ехали, роилось в моей голове множество: и то, что есть свидетель моего разговора по телефону, где я обещал Поляковой отвезти их в колхоз; и то, что есть множество свидетелей, которые видели, как именно я посадил в машину и кассира и бухгалтера; и то, что у переезда мы столкнулись с милицейским «уазом» и милиционеры видели, что Полякова выехала из города именно со мной; и то, что у автобусной остановки я останавливался по просьбе поднявшего руку при виде наших «Жигулей» моего знакомого, с которым я разговаривал, а стоявшие в это время на остановке люди, прекрасно знавшие меня в лицо, пристально разглядывали моих пассажирок, — и все эти свидетели, в случае исчезновения наших женщин, немедленно укажут как на подозреваемого именно на меня.

Я мог бы сослаться хотя бы на то, что ни пистолета, из которого я собирался убивать, ни всего остального, что было приготовлено нами для убийства заранее, у нас с собой нет — так как мы ехали не на разбой, а всего лишь в «Сельхозтехнику», все это было оставлено дома.

Ни одного из этих аргументов я не привел. Впоследствии ни следователи, ни судьи, ни просто знавшие и не знавшие меня люди никак не могли понять, как мог я, следователь-профессионал, пребывая в трезвом и здравом уме, пойти на совершение преступления при наличии стольких изобличающих улик: более 30(!) только одних прямых свидетелей, все слышавших и все видевших. Это было равносильно тому, что убить человека на глазах толпы, среди площади, средь белого дня. На такое мог решиться или самоубийца, или сумасшедший.

Чтобы ответить на этот вопрос, не кому-то, не для самооправдания, а только самому себе, разобраться, что же все-таки со мной тогда творилось, мне понадобилось около двух лет.

Говорившие, что я просто сошел с ума, были почти правы. В те минуты я действительно находился в состоянии частичного умопомрачения. Но это было не психическое расстройство, это было что-то другое. Если попробовать передать то ощущение словами, то грубо это выглядело так, словно мое сознание сузилось до понимания лишь происходящего вот в эту, текущую минуту — прошлое и будущее отсеклось: я не мог ни опереться на прошлое, ни предвидеть даже самого элементарного будущего: что после понедельника наступит вторник, после зимы весна. От активного понимания происходящего, от управления им все свелось лишь к пассивному восприятию, к констатации, хотя и четкой и ясной, но не содержащей в себе зарода секунды будущей.

Кто-то сказал, что, если Бог желает наказать человека, Он просто лишает его ума. Если уточнить, что Бог только отворачивается от человека и позволяет приблизиться к человеку сатане — ослепляющему, одурманивающему, то я скажу, что со мной произошло именно это. Я действительно потерял способность управлять своим рассудком. Сатана сначала парализовал мою волю, мою способность сопротивляться, а следом он отключил мой рассудок. При этом я полностью сознавал и себя, и действительность — все слышал, все видел, был лишен главного — способности реагировать на ситуацию адекватно, анализировать, сопоставлять, предвидеть, оценивать происходящее критически. Собираясь сказать брату «нет», я сказал «да».

Позже, вспоминая и осмысливая тот момент снова и снова, я объяснил себе появление этого «да» проявлением закона, принцип действия которого состоит в том, что когда по какой-то причине отдел человеческого мозга, отвечающий за аналитическую и критическую деятельность, оказывается вдруг заблокированным, человеку оставляется возможность воспользоваться мыслью, хранящейся в отделе памяти. Но память не создатель мысли, она лишь накопитель ее. Что человек накопил в ней — то лишь, в критическую минуту, она ему и выдаст. (Пословица: «Что у трезвого на уме, то у пьяного — на языке» — проявление этого же закона, с тем лишь отличием, что отключает рассудок здесь не сатана, а выпитое спиртное.) Таким образом, получается: накопил доброе — память выдаст, а язык озвучит, именно доброе. Накопил злое — память его и выдаст.

Когда блок создания мысли оказался отключенным и во мне, и когда ткнулся в свою память ощупью я, она выдала мне то, что находилось в ней на самой поверхности, что преобладало в ней: мое намерение ограбить, мое согласие убить — накапливаемое и лелеянное в течение последних десяти месяцев зло.

Ничего, кроме этого «да», я брату не сказал, никакие детали не обсуждались. Мы вернулись к машине. Все выпили, я отказался, сослался на якобы предстоящее после обеда совещание, отошел к машине и взял всегда валявшийся в сумке с инструментами нож. Вернувшись ко всем, я сказал Поляковой, что мне нужно обговорить с нею кое-что еще. Она встала, и мы пошли — сначала краем поляны, а потом углубляясь все дальше в лес. Подлесок был густой, идти рядом стало неудобно, и я пропустил Полякову вперед. Она шла, рассказывая мне о положении дел в колхозе, не оглядываясь, ни о чем не подозревая. Оставалось взять нож и ударить. Я не смог.

Возможно, это была всего лишь агония, последний всплеск еще каким-то чудом сохранившейся в каком-то колене меня крохи человеческого. Возможно, что это был и просто результат просчета самого сатаны. Дело в том, что по моему предварительному плану я должен был стрелять, а не орудовать ножом. Обещание стрелять я действительно давал, но бить ножом — никогда: этот нюанс и предоставлял мне теперь право протестовать, отказываться делать то, о чем никакого предварительного уговора не было. В мою память сатаной была заложена картина, как я стреляю, но сцены, где я убиваю человека ножом, — в ней не было, и выдать мне такую сцену память не могла. В сатанинской сети это была прореха, и я как будто понял, что имею право на отказ от обязательств, и это чувство собственной правоты, сатаной заранее не предвиденное, позволило мне отодвинуть момент развязки на какие-то минуты еще.

Я увидел перед глазами голую шею Поляковой, ее незащищенную спину, но заставить себя представить, как я наношу в эту спину удар, — я не смог. Выхватив нож, я отшвырнул его в кусты и сказал Поляковой, что возвращаемся назад.

На брата я старался не смотреть, велел всем собираться. Теперь брат сел рядом со мной, женщины сели сзади, и я тронулся.

По приговору суда мотивом, побудившим меня совершить убийство, признана корысть. Но сам я все же склонен думать, что деньги, корысть — были лишь поводом к совершению преступления, а главным, что вытолкнуло меня за пределы допустимого, было мое гипертрофированное самолюбие.

У Стендаля есть фраза: «люди чрезмерно самолюбивые отличаются особенной способностью мгновенно переходить от раздражения против самих себя к неистовой злобе на окружающих».

Раздражаться и злиться на себя я начал чуть ли не сразу после того, как закинул нож.

Когда летишь на лыжах с яра, ощущение опасности упасть и свернуть себе шею гораздо больше, нежели когда уже съехал и смотришь на кручу снизу. Казалось бы: временной разрыв — миг. И тем не менее этот миг уже есть гарантия того, что падение, которое могло бы случиться, — уже не случится. Этот миг — стена, позволяющая оглянуться на оставшуюся позади опасность — уже без страха и даже с удивлением: и чего, собственно, боялся?

Нож был выброшен. Трагедия, которая могла случиться, — не случилась, и, идя назад к машине, я уже смотрел на переживания еще минутной давности, как на прошлое — как бы со стороны, с расстояния. Переживания остались там, я шел — здесь, а между нами уже была стена нескольких минут. И чем дальше я отходил от места, где бросил нож, тем толще и надежней становилась эта стена, тем меньшей казалась опасность, заставившая меня попятиться, тем противнее становился я себе самому.

Получалось, что я оказался неспособным справиться с делом, с которым справлялись те, кого я считал менее сильными, чем я: те обвиняемые и подсудимые, с которыми ежедневно сталкивался на работе, на кого смотрел свысока, кого судил и наказывал за их безволие и немощь. Получалось, что я был еще немощнее их, — я категорически не желал этого слышать, мое самолюбие закорчилось, но возражать мне было нечем — только что случившееся свидетельствовало именно об этом. И тогда во мне стала подниматься злоба.
Мои рассуждения о собственной слабости были, конечно же, бессмысленной мешаниной грешного с праведным, подменой понятий, где белое я назвал черным, здравомыслие — слабостью.

А между тем мы уже ехали, и я продолжал поносить себя, распаляясь оттого все больше. От злобы на себя я тут же перекинулся к обвинению Поляковой в том, что она нарочно попалась мне на пути и вынудила меня поехать сюда, к обвинению Ковалевой с ее днем рождения, к обвинению брата в том, что не остался дома и сидит теперь рядом и, конечно же, ждет, как я ему все это теперь буду объяснять. Я был раздавлен и виновным в этом считал и себя, и всех их, особенно женщин — вовлекли меня в эту поездку, и уже почти ненавидел их.

В эту минуту кто-то из них тронул меня за плечо и о чем-то спросил. Поворачивая голову, я нечаянно столкнулся со взглядом брата. Как всякий самолюб, я был крайне мнителен, и я, конечно же, в ту секунду разглядел в глазах брата усмешку.

Потом, уже месяцы спустя, я спросил брата, о чем он тогда, в машине, когда наши взгляды встретились, подумал. Он сказал, что в ту минуту он был настолько рад, что все кончилось именно так, что все остались живы, — что ни о какой усмешке не могло быть и речи. Он не только не осуждал меня, а напротив — считал, что и на этот раз я принял самое правильное решение. Неправды брат не говорил мне никогда.

Но тогда, в ту минуту, я увидел только то, что померещилось моей мнительности, усмешку, которая могла означать одно — трус!

Страшнее этого слова для меня ничего не было. То, что удержало мою руку в лесу, в мгновение ока было сметено и уничтожено взрывом захлестнувшей меня ярости. Именно этот взрыв, это бешеное желание моего самолюбия во что бы то ни стало, любым способом — даже убийством человека, доказать брату, себе самому, всему миру, что я не слабак, не трус, — и есть, на мой взгляд, то, что побудило, спровоцировало и заставило меня сделать и последний шаг. То, что оказалось не под силу корысти, — сделало самолюбие. Это была ловушка, но, ослепленный приступом самолюбия, я уже не желал ничего ни видеть, ни слышать — я уже ХОТЕЛ убивать. Хотел этого сам.

Откуда возник новый план действий, я не знаю, он просто возник и все, и я со всей лютостью кинулся к его исполнению.

Мы не отъехали от поляны и 200 метров. Я умышленно крутнул рулем чуть больше, чем следовало, и попал колесом в колею. Газанув для видимости раз-другой, я вышел из машины, взял из багажника топорик и, срубив несколько веток и бросив их под колеса, велел брату и женщинам тоже выйти и подтолкнуть машину сзади. Они вышли, я сел за руль, не включая скорости погазовал, снова вылез, подхватил с земли топорик и, сделав вид, что хочу срубить еще веток, сделал несколько шагов вдоль кустов и оказался за спиной у женщин.

Пытаясь доказать, что я не трус, я доказал другое — что я перестал быть человеком.

А потом был суд, камера смертника, помилование, этапы. И снова были сокамерники и попутчики, верующие, кто больше, кто меньше, в собственную Везучесть, объясняющие все свои беды стечением обстоятельств и досадной Случайностью. Люди, не желающие верить в существование Бога и дьявола. Не желающие признать, что остаться нейтральным, не присоединяясь ни к Богу, ни к сатане, — невозможно, что, хочет того человек или не хочет, он обязательно будет принадлежать какой-то одной из сторон: если не с Богом — тогда обязательно с дьяволом. Я снова и снова слышал рассуждения людей, говоривших мне: «Будь у меня такой опыт работы с преступлениями и преступниками, какой имел ты, такое образование, как юридический институт, — да я бы ни за что и никогда не оказался бы за колючей проволокой!» Людей, не желавших и слышать о том, что если, доведенный нашим деланием мерзостей и подлостей до гнева, Бог решит нас наказать, то ни глубочайшие познания в области юриспруденции, ни наличие пусть самого огромного криминального опыта — ни от тюрьмы, ни от сумы, ни от прочих поражений и страданий не защитят и не спасут, и мой случай — нагляднейший тому пример.

Совсем недавно услышал притчу о жившем у океана мальчике. Каждое утро после ночного шторма он шел на берег, собирал и кидал обратно в воду выброшенные на песок штормом морские звезды. Серенькие, маленькие, никакой особой ценности из себя не представляющие. Долгое время наблюдавший за всем этим человек сказал мальчику, что океан выбрасывает миллиарды звезд, и оттого, что мальчик вернет в воду несколько десятков из них, ничего не изменится, что все его действия по спасению звезд — бессмысленны. Подняв с песка очередную звезду, мальчик сказал: «Лично для нее — не бессмысленны» — и швырнул ее в воду.

Может оказаться, что не совсем напрасно выходил сегодня на берег и я.

← Предыдущая глава | Следующая глава →

Первая часть книги

Глава 1
Глава 2
Глава 3
– Глава 4

Вторая часть книги

Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12

Он нашёл меня в камере смертника / Глава вторая

Я хорошо помню этот день. Это был понедельник, первый мой рабочий день у себя в городе после двухлетней отлучки. Я должен был принять решение о привлечении к ответственности, за недостачу в размере 2540 рублей, приемщицы комбината бытового обслуживания. Я вдруг поймал себя на мысли, что еще недавно, там, в Азии, мне от имени Государства сказали: «Так надо!» — и я просто разорвал и выбросил акт о недостаче на сумму свыше ста тысяч. Мне разрешили проигнорировать Закон — отодвинув требование нормы права, я освободил от подрасстрельной статьи подлинного расхитителя, а теперь то же самое Государство требовало, чтобы всего за 2 тысячи я отправил на 5 лет за решетку запутавшуюся в отчетности девчонку. Эта избирательность государственной справедливости, это деление граждан по сортам на более достойных милости и менее достойных задело меня как никогда прежде (хотя я был и до этого случая и очевидцем, и соисполнителем и более отвратительных юридических гримас) — я не захотел признать эту приемщицу преступницей, подлежащей столь серьезному наказанию.

И тогда, поставленный над Законом (там, в Азии) и раз, и другой, и третий, и вновь получивший задание решить судьбу еще одного человека, я уже не усмотрел никаких препятствий к тому, чтобы стать над Законом, теперь уже по собственной, личной инициативе, снова.

Уголовное преследование, сфальсифицировав материалы дела, в отношении приемщицы КБО я прекратил. В те дни я окончательно присвоил себе право самочинно, самолично определять истинность вещей и понятий, самому решать, что законно, что нет, что правильно, что неправильно. Я окончательно утвердился в мысли, что Закон несовершенен, порою просто бестолков и безалаберен, и вообще в большинстве случаев не соответствует ни требованию конкретного момента, ни самой истине. А раз так, то я просто вынужден взять на себя обязанности решать что справедливо, что не очень, что выгодно государству, что нет, кто подлежит привлечению к ответственности, а кого можно помиловать. Я присвоил себе право решать по собственному усмотрению людские судьбы — а отсюда уже оставалось совсем недалеко до присвоения себе и последнего права: права решать не только кому радоваться, а кому плакать, но и кому жить, а кому — нет.

Я присвоил себе функцию государства, а вскоре и функцию Того, Кто есть единственный и Законодатель, и Судья, Создатель и правил и норм, и неба и земли, — по сути поставил себя на место самого Бога.

Присвоению себе компетенции и полномочий Государства предшествовала еще одна утрата — окончательная утрата мною того, что осмелюсь назвать Верой. О Боге я ничего не знал, но неверующих на земле нет, потому верующим был и я. Я верил подсознательно. Верил в бригадиров и председателей сельсоветов, верил в героев и академиков, верил в заводы и фабрики, верил в управляющих этими фабриками министров, в министерства и ведомства, в партию и правительство, в Организацию, в то, что называлось Государством, в его Системность, Однозначность, Справедливость, Здравомыслие. Во все то, что казалось умнее меня, сильнее меня, совершеннее меня.

Расследуя же дело в отношении государственной элиты, от секретарей обкомов до членов ЦК и Политбюро КПСС, то есть в отношении тех, кого я считал частицами государственной структуры (в которую верил), ее живыми клетками, занимаясь анализом их административно-хозяйственной деятельности, знакомясь с их убеждениями и принципами, я вынужден был убедиться и признать, что никакой разумной, дисциплинированной, однозначной Системы, способной гарантировать мне не то что завтрашний день, но и сегодняшний, — нет. Есть какая-то каракатица — что-то аморфное, зыбкое, полуслепое-полуглухое, часто глупо-наивное, тупо-упрямое, прямолинейное — что при малейшем усилии можно обойти, обмишулить, одурачить, и вместе с тем само постоянно — лгущее, лгущее и лгущее.

Вера возможна лишь при условии, что то, во что я верю, чему согласен поклоняться, — выше меня, совершеннее, превосходнее. Система же, в которую верил я, при более пристальном рассмотрении, при взгляде на нее изнутри, оказалась совершенно не соответствующей требованиям превосходства. Я обнаружил в ней массу изъянов и недостатков, я то и дело оказывался и добросовестнее ее, и последовательнее, и расчетливее, а значит, и совершеннее и выше.

О том, что происходит с человеком, решившим, что выше него, над ним никого нет, сказал своим Смердяковым Достоевский: если выше — никого, значит, каждый сам себе и Бог, и Закон, и Судья. Значит, никаких «нельзя» больше не существует, необходимость в следовании каким-то принципам, заповедям — отпадает. Отпала она и для меня. Никаких обязательств ни перед кем у меня больше не было, все, что осталось, сводилось к дарвинскому: жизнь — это борьба особей за выживание, сильного со слабым, не хочешь быть сожранным — сожри сам. В книге Оптинского старца Варсонофия я прочитал недавно: «…Это начало философии зверя. Уверовавший в нее человек способен очень легко оскорбить женщину, обокрасть друга, убить — и все это с полным сознанием своего права на все эти преступления…»

Прошло еще четыре абсолютно благополучных года. У меня появились сын и дочь, я получил новую квартиру, получил новую должность — зампрокурора — и уговорил переехать ко мне на постоянное жительство одного из своих братьев.

До мая 87-го года все шло ровно, а в мае у прокурора резко обострились отношения с горкомом КПСС: прокурор отказался выполнить требование Первого о прекращении проверки на одном из предприятий города. Решено было «поставить Первого на место» — проверку мы довели до конца, по ее результатам я возбудил уголовное дело и принял его к своему производству.

В деле оказались замешанными должностные лица как районного, так и областного аппарата управления. Для их осуждения необходимо было получение высококачественной, не подлежащей опровержению доказательственной базы. Потребовался опытный и надежный специалист-бухгалтер. В качестве такового мне была рекомендована главный бухгалтер одного из колхозов, Полякова, она же, в свою очередь, привлекла к делу свою знакомую, Ковалеву, исполнявшую в том же хозяйстве обязанности кассира. Таким образом состоялось мое знакомство с жертвами совершенного мною впоследствии преступления. Но на тот момент ни они, ни я ни о чем подобном не могли и подозревать.

Мы начали работать. Их помощь, до определенного дня, должна была оставаться тайной. Встречались мы только вечером, по окончании их рабочего дня, в обусловленном месте — в лесу за селом, где они проживали.

Окольным путем я привозил их в прокуратуру, мы запирались и приступали к работе с документами. Работали без выходных, но сроки поджимали, давление со стороны властей становилось все серьезнее, и потому, форсируя получение результатов, мы постоянно просиживали за полночь. Обратно в село их отвозил также я сам. Эти ночные бдения, общая тайна, а потом и общая победа (привлекаемые чиновники были осуждены) послужили к сближению — по завершении дела я просил своих экспертов, в случае возникновения у них каких-то проблем, обращаться ко мне безо всяких условностей. Они обращались, и наши отношения, таким образом, продолжали сохраняться все последующие годы.

По работе им то и дело приходилось посещать банк. Специальный транспорт им для приезда в город выделялся от случая к случаю, чаще добирались электричкой, попутками, а то и пешком. Выезжая как-то из села, где они проживали, я увидел идущую по полю Ковалеву. Поравнявшись с моей машиной, она сказала, что не захотела ждать электричку и пошла, с 37 тысячами рублей в сумке, пешком. Я сказал, чтобы в следующий раз, в случае возникновения проблемы с транспортом, звонили бы мне. Моим предложением они воспользовались, и на протяжении последующих почти трех лет я неоднократно предоставлял им свою служебную машину — иногда поручал отвезти их своему водителю, иногда ехал сам.

А потом наступила еще одна осень. Возвратясь в один из вечеров домой, я застал своего брата с детективом в руках и, считая это занятие пустой тратой времени, посоветовал ему бросить эту книгу в мусор. Брат имел иное мнение. Мы заспорили. Брата поддержал свояк. Раздраженный тем, что мне, профессионалу, перечат, я заявил, что все детективы — бред, что на практике преступления и совершаются, и раскрываются безо всяких вывертов и затей, и в качестве примера рассказал о случае, когда встретил в поле несущего в сумке 37 тысяч кассира. Они высказали сомнение. Тогда я стал рассказывать им обо всем том беспорядке, который царит в системе доставки денежных средств из банка в хозяйства района. Возражать мне брат и свояк не имели возможности, но я видел, что они отказываются мне верить. Это обозлило меня еще больше, и, желая во что бы то ни стало доказать им свою правоту, я вызвал их на проведение эксперимента.

Дня через три-четыре я посадил их в машину, доставил в лес и велел затаиться. Вскоре на дороге показался молоковоз, в кабине которого ехал кассир. Поравнявшись с местом, где мы прятались, молоковоз остановился, шофер с кассиром вышли и стали убирать сдвинутую нами на дорогу валежину. Я сказал, что, будь теперь на нашем месте настоящий грабитель, ему бы осталось лишь подойти к машине и забрать сумку с деньгами. Вслед за молоковозом мы прибыли к конторе совхоза, где под предлогом проверки я взял у кассира чековую книжку и, выйдя в коридор, показал брату запись, свидетельствующую о том, что кассир привезла из банка 52 тысячи.
Спор был исчерпан, самолюбие мое утешено, и, казалось бы, все должно было забыться. В действительности случилось по-другому.
Здесь осмелюсь на еще одно отступление.

Уже в камере смертника мне попалась книга поучений Святых Отцов, из которой я впервые узнал о существовании такого понятия, как «Приражение». Приражение — это обращение к человеку бесов, речь — не таящaя в себе, на первый взгляд, ничего порочного, в действительности же содержащая в себе тщательно замаскированное Зло. Распознать Приражение, отличить его от мыслей собственных, от мыслей, посылаемых нам Богом, нам позволяет наличие в нас такого индикатора, как Совесть. Потому, если быть внимательным, не заметить в себе Приражение, спутать его с чем-то другим — невозможно.

Предлагаемая Святыми же Отцами форма реагирования на Приражение не сложна: пресекать их в самый момент их обнаружения жестким и однозначным «нет». На бесовские заигрывания — не откликаться, к призывам — не прислушиваться, ни в какие диалоги, препирательства — не вступать. В делах одурачивания бесы искуснее человека. Стоит человеку хоть каким-то образом обнаружить свой интерес к Приражению, зафиксировать на нем внимание — с целью просто ли пожонглировать фразой, поёрничать, пофантазировать, пощекотать ли себе нервы сразу же учуянной опасностью, — человек непременно запутается. Бесы поведут рассуждения так, что от категорического неприятия Приражения человек перейдет к сомнению, от сомнения — к соглашению: белое назовет черным и наоборот. Приражение — семя Зла, оставив его в себе, позволив ему в себе прорасти и развиться, человек будет уже не в состоянии избавиться от него своими собственными силами.

Ничего этого до совершения преступления я не знал. Мир, в котором существовал я, был уже сплошной плоскостью: центр плоскости — я; явления, люди, вещи — вокруг меня, для меня, во имя меня. И никакого неба со всем своим невидимым, — душа, духи, демоны, — бред и мистика.

Мысль провести тот эксперимент с кассиром, как понимаю теперь, и была тем самым очередным бесовским Приражением, которое я не задумываясь воспринял как мысль свою, собственную, безобидную — не сказал ей «нет», не запретил ей во мне остаться, позволил ей утвердиться в моем сознании, оккупировать большую его часть и в конце концов — воплотиться посредством меня из идеи в действие.

Я продолжал жить: купать детей, бегать в спортзал, слушать «Охоту на волков», осуществлять надзор за соблюдением норм законности. Предпочитая сидению в кабинете работу непосредственно на предприятиях, я много ездил, и мне то и дело приходилось проезжать дорогой, где мною был произведен тот самый эксперимент с кассиром. Увидев тот поворот, ту валежину, я сразу же вспоминал все связанное с тем эпизодом, снова возвращался мыслями к подробностям высказанной тогда версии, снова начинал перепроверять и переоценивать все, что говорил тогда; начинал что-то уточнять, дополнять новыми подробностями — доводя тем самым тот первоначальный сценарий ограбления до неуязвимости.

Рассуждая, как я тогда считал, сам с собою, я вдруг отмечал, что засаду, конечно же, правильнее всего делать не там, где предлагал я во время эксперимента, а вот там за поворотом, там и дорога поухабистее, и деревья от самой обочины. Выйти — оттуда уходить — туда Ничего опасного в своих рассуждениях я не видел, воспринимая их как безобидное теоретизирование, тренаж логики, воображения — ничего более.

В действительности же это было не чем иным, как промежуточной фазой процесса материализации Приражения. Это была стадия превращения теоретического Предположения, насыщаемого моими снова и снова повторяющимися мысленными прикидками о месте возможного преступления, о времени, способе, орудиях, в облекающееся тем самым конкретным содержанием и формой реальное Действие.

Игра сатаны была аккуратна и тонка, так что я совершенно не замечал происходящих в моих фантазиях перемен. Их было две.
Суть первой заключалась в том, что если по первости в своих теоретических манипуляциях я рассуждал исключительно от имени некоего неопределенного, абстрактного преступника: подкарауливал — он, хватал — он, убегал — он, то, рисуя в своем воображении картину ограбления теперь, на роль грабителя я все чаще стал примерять себя самого. Уже не он прятался за деревом, а я, не им уничтожались улики — а лично мною. Примерив на себя костюм грабителя и раз, и другой, и третий, я, не имеющий к тому времени уже никаких, ни внешних, ни внутренних ограничителей, почти сразу же нашел его для себя впору — притерся, приобвыкся и оставил его для себя навсегда.

Суть второй перемены сводилась к тому, что моего первоначально просто грабителя я незаметно превратил в грабителя-убийцу. Иметь какой-нибудь самопал, обрез я разрешил ему в своих фантазиях с самого начала — напугать кассира, предупредить сопротивление водителя. Но в последующих рассуждениях я допустил, что в нашем краю каждый второй шофер если не охотник, то браконьер. В надежде пальнуть прямо из кабины по какому-нибудь лосю или кабану, шоферы постоянно возят оружие с собой. Мой шофер тоже мог оказаться при оружии, мог не испугаться угрозы, и тогда я согласился, что в таком случае грабитель должен был быть готов и к тому, чтобы убивать.

Разрешение убить далось нетрудно: во-первых, это была не реальная санкция на убийство, а лишь фантазия, от которой, как мне тогда казалось, никакого вреда ни мне, ни кому-либо еще быть не может. Во-вторых, отношение к слову «смерть», к слову «убийство», в силу моей профессиональной деятельности, у меня было в большой степени искажено: не только с этими понятиями, но и с самими этими явлениями я сталкивался почти ежедневно.

Началось все с того, что однажды на куче шлака был обнаружен труп мужчины. Доложившие мне об этом сотрудники милиции сообщили, что никаких видимых повреждений на трупе нет, смерть скорее всего наступила по естественным причинам, и потому на осмотр трупа я не выехал. В морге эксперт обнаружил, что смерть явилась результатом ножевого ранения. Это было убийство, однако в связи с тем, что осмотр места происшествия своевременно произведен не был, многие улики оказались утраченными. Преступление осталось нераскрытым, а я с тех пор установил для себя жесткое правило — на осмотр всех без исключения трупов выезжать лично самому. Таких случаев набиралось до десятка в месяц. Нередко случалось так, что еще вчера человек приходил ко мне с жалобой, допрашивался мною в качестве свидетеля, подозреваемого, улыбался, плакал, а уже через день я переворачивал, словно какой-нибудь куль, его схваченный окоченением, раздавленный колесами, с вывороченными внутренностями, с развороченным черепом, труп. А рядом — бьющаяся в истерике жена, убитая горем мать, дети с распятыми непониманием происходящего зрачками. Не замечать их, не реагировать на эти зрачки я не мог, но, реагируя на них, я переставал быть следователем — я допускал брак: не замечал улики, забывал зафиксировать важную деталь, утрачивал доказательства, неправильно формулировал вопрос и т.п. Соединить в себе Человека и Следователя я не сумел. Мне казалось, что в первую очередь общество заинтересовано во мне не как в Человеке, а как в Следователе, а потому от человечности, как от мешающего делу недостатка, необходимо было избавиться. У меня получилось. С годами я выработал в себе способность ничего не замечать: ни слез, ни воплей — не видеть и не слышать, в детские зрачки — не заглядывать. Усилием воли я почти задушил в себе всякую чувствительность и эмоциональность, а вместе с этим и способность к сопереживанию, к состраданию, к восприятию чужой боли как своей собственной. То доброе, что многие люди утрачивают по своей небрежности, я истребил в себе целенаправленно, умышленно.

Потому-то, глядя на смерть человека сквозь призму такого вот, извращенного собственными же усилиями сознания, я, не заколебавшись ни на минуту, предоставил право решать личные проблемы путем отнятия жизни у другого человека сначала герою моих фантазий, а впоследствии, поставив на его место себя, — и себе самому.

← Предыдущая глава | Следующая глава →

Первая часть книги

Глава 1
– Глава 2
Глава 3
Глава 4

Вторая часть книги

Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12

Список проповедников

Карта проповедников | Список проповедников | Лента проповедей

Азанов Игорь
Бивер Джон
Бондаренко Виталий
Боннке Рейнхард
Боцян Василий
Вилкерсон Давид
Вилкерсон Гарри
Винковский Сергей
Вошер Пол
Вуйчич Ник
Гаврилов Сергей
Гиглио Луи
Грэм Билли
Давидюк Джордж
Джейкс Ти Ди
Дрисколл Марк
Дэниел Кит
Захариас Рави
Исхоел Маттс-Ола
Келлер Тим
Кленденнен Берт
Коломийцев Алексей
Круз Никки
Куриленко Виктор
Макартур Джон
Малютин Денис
Мень Александр
Меньшиков Владимир
Молер Альберт
Мурашкин Владимир
Нечетайло Сергей
Одесский Леонид
Павловский Виктор
Пайпер Джон
Платт Давид
Принс Дерек
Раймер Йоганнес
Речнов Виталий
Сваггерт Джимми
Сипко Юрий
Симонян Артур
Сперджен Чарльз
Трипп Тед
Федорук Павел
Фризен Корней
Фуртик Стивен
Ховинд Кент
Цимбала Джим
Циммерман Ричард
Цын Михаил
Чан Франсис
Шевченко Александр

Карта проповедников | Список проповедников | Лента проповедей

Карта проповедников

Карта проповедников | Список проповедников | Лента проповедей

Вилкерсон Давид Дерек Принс Александр Шевченко Алексей Коломийцев Бивер Джон

Азанов Игорь Федорук Павел Боннке РейнхардКеллер ТимКленденнен Берт

Винковский Сергей Вошер Пол Вуйчич Ник Гаврилов Сергей Гиглио Луи

Грэм Билли Давидюк Джордж Ти Ди Джейкс Дрисколл Марк

Куриленко Виктор Макартур Джон Малютин Денис Меньшиков Владимир Молер Альберт

Мурашкин Владимир Нечетайло Сергей Пайпер Джон Платт Давид Джимми Сваггерт

Фуртик Стивен Бондаренко Виталий Кент Ховинд Циммерман Ричард Франсис Чан

Круз Никки Вилкерсон Гарри

Карта проповедников | Список проповедников | Лента проповедей

Тишина

Сколько звуков вокруг!
Даже ночью не смолкнут машины,
И глядит удивленно на шумную землю луна,
По дорогам шуршат в быстром беге колесные шины.
Где же ты, тишина?

Мы куда-то спешим,
Мы о чем-то заботимся вечно,
Наша жизнь суеты и пустого движенья полна;
Смотрит вниз с высоты ночью темной далекий путь Млечный.
У него — тишина. Читать далее Тишина

Да хранит тебя Бог

И во всякой борьбе, на распутьях дорог
Бог усмотрит все нужды твои.

Да хранит тебя Бог, да ведет тебя Бог,
Да направит на стези Свои! (2р.)

Если грех подойдет и взойдет на порог,
Не желая с порога уйти. Читать далее Да хранит тебя Бог