Во-первых, принял меры по сокрытию трупов. Ночью, пешком, так как все дороги и проселки были сразу же перекрыты согнанными со всей области солдатами и милицией, мы с братом пробрались к месту, где остались лежать убитые, и произвели их захоронение.
В течение следующих суток я уничтожил все прочие следы и улики, разработал и запустил механизм обеспечения алиби, просчитал и продумал теперь уже, казалось бы, все до мелочи.
Самым слабым звеном моей оборонительной позиции был брат. Его могли переиграть, и самым верным было вывести его из игры вообще. Я поставил перед ним задачу: молчать. Я объяснил ему, что в деле расследования преступлений, даже самый безграмотный следователь всегда сильнее самого хитроумного подследственного. Я сказал ему, что всю игру со следствием буду вести я один, а любое им, братом, произнесенное слово, будет орудием исключительно против нас самих. Я предупредил его и о том, что ему могут говорить, что я признался, и будут требовать, чтобы признался и он; будут предъявлять всевозможные, якобы изобличающие нас доказательства, протоколы, заключения экспертиз, но что все это будет не более чем следственный спектакль и подлог.
Предусмотрев, казалось, все возможные варианты развития событий, я на всякий случай предупредил его и о том, что, если следствию все же удастся привязать нас к убийству К. и П., то и тогда я сделаю все так, чтобы судили только меня. Я объяснил ему, что это будет не трудно, так как мы единственные очевидцы преступления, и какую картину я нарисую, так и будет записано в приговоре.
Объяснять брату дважды никогда не требовалось, именно с ним, средним из моих братьев, мы воспринимали мир совершенно одинаково, понимали друг друга с полуслова, и я был уверен в нем, как в самом себе. На его: «Посмотрим:», в ответ на мои слова, что отвечать за все буду я один, я в тот момент даже не обратил внимание. Мне не могло прийти в голову, что мой брат может меня ослушаться (в то время как он уже тогда принял собственное, отличное от моего, решение).
Что касается тактики избранной мною защиты, то за основу я взял процессуальный, периодически встречающийся в правоприменительной практике принцип: нет трупа — нет убийства. (А трупы следствием обнаружены не были). На первом же допросе я так и заявил, что К. и П. из Банка я действительно подвозил, но не до самой деревни, так как очень спешил, а только до поворота. На развилке их высадил, и что с ними произошло во время их следования от поворота до деревни — мне не известно.
Моя защита сработала, в течение еще двух месяцев я не только оставался на свободе, но даже не был отстранен от занимаемой должности.
Потеряв все концы, следствие снова вернулось к версии о причастности к исчезновению кассира и бухгалтера именно меня — так как последними, кто видел их в тот день, были все-таки мы с братом. Брату предъявили обвинение по какому-то случаю хулиганства годичной давности, арестовали, и, отделив, таким образом, от меня, попробовали разговорить тюрьмой. Подобный вариант нами тоже был предусмотрен, брат был готов к этому, потому ни арест, ни камерные разработки ничего не дали.
Тогда следствием был применен другой прием. Мне разрешили передать брату кое-что из продуктов. Один из следователей встретил меня у ворот областного Изолятора и проводил в кабинет для следственных действий. Заполняя заявление на передачу, я почувствовал, что на меня кто-то смотрит, почему-то подумал, что это брат, обернулся и увидел, что дверь слегка приоткрыта. Я поднялся, выглянул в коридор, но там уже никого не было. Пробыв в Изоляторе еще минут десять, я уехал домой.
Однако все это: разрешение передачи, неплотно закрытая дверь, взгляд, суетливость следователя — заставили меня насторожиться. Я решил провериться, заставить следствие заторопиться и приоткрыться — в тот же день взял билет до Москвы. Этот ход давал мне понять, появились ли у следствия какие-либо доказательства. Если да, то они попытаются воспрепятствовать моему отъезду (из опасения, что скроюсь), если нет, то никаких препятствий чинить не станут.
Меня проводили, но не остановили. Это означало, что никакими новыми доказательствами о моей причастности к преступлению следствие на тот момент все еще не располагало. Однако когда спустя трое суток я вернулся, меня встретили прямо в аэропорту.
Все было просто. Сам брат рассказал потом: ему тогда объявили, что я, испугавшись, что брат все же заговорит и спутает мне все карты, написал явку с повинной, в которой утверждал, что преступление совершил я один, что брат ко всему этому никакого отношения не имеет, сообщили, что я уже арестован и начал давать показания. Предъявили какой-то акт экспертизы, какой-то протокол с моим почерком (изъятый из одного из старых, расследованных мною когда-то дел об убийстве, где я своей рукой, от имени допрашиваемого мной убийцы писал: «я убил: и т.д.), а для убедительности подвели его к приоткрытой двери следственного кабинета и показали как я «собственноручно записываю свои признательные показания»:
Я попался на своем профессионализме — на зауженности профессионального мышления. Я исходил из личного опыта расследования уголовных дел, из того, что подельники, как правило, выгораживают каждый себя и валят вину друг на друга. Я же знал: мой брат, навредить мне умышленно, дать в отношении меня показания обвинительного характера, не может. О том, что он может навредить мне из соображений обратного характера, из желания спасти меня, я не подумал. Мне, в семье старшему, всегда обязанному за всех думать, всех защищать, всегда и за все отвечающему, просто не могло прийти в голову, что кто-то из моих младших осмелится присвоить себе мои полномочия — вздумает защищать меня. Я не учел того, что он может любить меня сильнее, чем я его, что едва лишь услышав об угрозе моей жизни, он ни на секунду не раздумывая, предложит взамен свою.
Вернувшись в камеру, после того как ему дали увидеть меня пишущего «признание», он в ту же ночь написал заявление, в котором требовал, чтобы мне не верили, утверждал, что все совершил только он один, а я просто оговариваю себя из желания выгородить его:
Своим заявлением он связал меня, сам того не подозревая, по рукам и ногам. И если до этого моей заботой было спасать только себя, то теперь мне нужно было спасать нас обоих.
В этом цейтноте я снова признался, что и на этом отрезке меня снова переиграли, что я снова допустил просчет, и в профессиональном отношении снова оказался слабее, чем привык о себе думать.
Уже много позже я спросил у Бога: почему я не смог тогда предугадать подобного хода — что брат может броситься спасать меня? И открыв кого-то из последних оптинских старцев, я прочел: подобное видится подобным. Видеть в людях светлое и доброе можно только имея эти добро и свет в себе. Если видишь в окружающих только плохое и злое, то значит и сам имеешь в себе только это. А потому видеть величину любви брата ко мне, будучи сам чернее черного, я был, конечно же, не способен. А значит, и предвидеть, и предугадать возможность подобной развязке — не мог.
На сегодняшний день для меня совершенно бесспорно и то, что своими действиями брат тогда не только не навредил мне, как это может показаться на первый взгляд, но сделал для меня доброго гораздо больше, чем способен был предположить — обеспечил мне возможность подлинного спасения.
Однако в те дни я расценил поведение брата несколько иначе, как мальчишество, которое могло стоить уже не только моей жизни, но и его. Хотя винил при этом я прежде всего самого себя — за то, что не просчитал, что он может повести себя еще и так.
Но даже и после этого я продолжал верить в себя, что я сумею завершить эту партию с минимальными для нас потерями.
Я попробовал навязать следствию свой новый сценарий, с полу признаниями, надуманными мотивами, передергиванием фактов, попробовав использовать знакомства и связи. И какое-то время казалось, что у меня снова все получилось. Мой сценарий был принят, нам было обещано 13 и 8 лет, но «нет худого дерева, приносящего плод добрый» — буквально за сутки до начала судебного разбирательства мне вдруг сообщили, что одна из моих потерпевших является односельчанкой члена Политбюро ЦК КПСС Л. А., и что он против того, чтобы оставлять меня живым:
Это было моим третьим и последним поражением, окончательное оформление которого во мне тогда, спустя несколько недель после приговора, и завершилось осознанием абсолютной своей несостоятельности. Позже у отца Александра Меня я прочел, что преображение в человеке начинается с признания им собственной слабости и ничтожности. Исходя из этого допускаю, что признание мною собственного профессионального бессилия и было моим первым шагом к тому, что называется обращением.
Это был какой-то конкретный день. Может быть тот, когда выпал снег. Он выпал ночью. Отопление еще не включили, и первое замечание я получил сразу по подъему. За то, что надымил, сжигая газету, чтобы растопить лед в кране над раковиной. Умыться не получилось. Ботинки и телогрейка в комплект вещдовольствия смертника не входили — ноги в тапочках сразу же замерзли. Я попытался вернуться под одеяло, и снова был остановлен: под одеялом после команды «подъем» — не положено. Заправив постель, я сделал попытку согреться зарядкой, и был одернут в течение пяти минут в третий раз. Что любое приседание в моем исполнении будет расцениваться как приготовление к нападению, мне действительно было объявлено под роспись в первый же день моего поступления в изолятор…
Я ходил по камере. Память снова и снова пыталась увлечь в прошлое: глазами жены, голосами бегущих со всех ног навстречу детей; чтобы не подпускать их затвердил Высоцкого: «Среди нехоженых путей…» — три шага к двери, «Один путь мой» — три обратно. От подъема до отбоя 70 километров. Чтобы вымотать тело — почти бегом. Чтобы перекричать память — вслух: «…и в мире нет таких вершин, что взять нельзя…» Произнес и споткнулся.
Тетрадный лист с этой строчкой четыре года провисел у меня над кроватью в студенческом общежитии. Чем-то вроде жизненного девиза эта фраза оставалась у меня и во все последующие годы. И я действительно считал, что «непреодолимые вершины» — это отговорки ленивых. Что все, что человеку нужно для любого преодоления — это хотеть и стараться.
По инерции я продолжал повторять эту фразу, и находясь уже в камере смертника. Чисто механически, особо не прислушиваясь к произносимому, а в тот момент в сознании словно блеснуло. Услышал собственный голос и вдруг удивился абсолютному несоответствию между тем, что утверждаю, и тем, что есть на самом деле: отрицая недоступность, налетел на нее лбом. И это был уже не образ, не аллегория. Эти «вершины», в виде абсолютно материальных стен и решеток, обступали меня со всех четырех сторон. И я, имея теперь и желание, и правильную готовность к приложению всех своих сил и способностей, ни преодолеть их, ни превозмочь не мог.
Это можно было назвать почти физическим соприкосновением тепла и мякоти моих костей и мышц с несокрушимой мощью железа и бетона. Суетящийся прежде исключительно внутри камеры, я словно бы расширился, вбирая в сознание самого себя и толщину стен. При этом кто-то как бы говорил: «ну, давай, где твои свинги-ёки?» Подскочи, подпрыгни… Посредством стен кто-то как-будто демонстрировал мне самопридуманному, воспринимавшему себя как некую значимость, меня подлинного — теперь уже мое физическое ничтожество.
Под этим «кто-то» в тот момент я, конечно же, подразумевал только одну силу — Государство. Переставший к тому времени воспринимать его как то, с чем нужно считаться, в тот момент, я как-будто снова ощутил на своем загривке тяжесть его руки…
Пролистываю сейчас оставшиеся от той поры записи… В
те дни я разговаривал с секретарем суда. «У нас до сих пор удивляются, — сказала она. — Как вы могли совершить такую глупость?»
В те же дни увели смертника из тридцатой, а содержащийся в тридцать первой повесился. Число стоящих предо мной в очереди к могиле сократилось до цифры пять, холод разрытой земли стал еще ощутимее…
Была масса каких-то и других, видимо, не прошедших мимо внимания мелочей. Автоматически написанное в конце письма «до свидания»… Газетная публикация с упоминанием моего имени, на которую уже не имел возможности возразить… Записка уходящего на этап брата, такого же, как и я материалиста и атеиста, вдруг написавшего: «Это только первый раунд, будет еще один, он твой, тебя не расстреляют, мне было видение, но о нем при встрече…» Видимо, накапливаясь, дополняясь одно другим, эти мелочи в какой-то момент достигли такого количества, которое, в конце концов, уже не могло не привести к появлению во мне перемен и качественного характера.
И, наверное, первым признаком этих перемен было то, что я наконец-то начал задавать вопросы.
Так получив замечание от контролера, я подумал: «Как же стало возможным, что мальчишка учит меня, годящегося ему по возрасту в отцы, уму-разуму?» Возвратившись со встречи с секретарем суда в камеру, я тоже спросил себя: «Действительно, если уж преступление, то почему не кража, не взятка? Ни что-либо иное, без крови и смерти, почему именно крайность глупости, убийство? И почему меня не остановили, не помогли мне ускользнуть от наказания ни знание юриспруденции, ни опыт, ни знакомства? Где, когда и какую переходя речку, я перепутал хвост коня с хвостом собаки?»
Конкретные вопросы потребовали конкретных ответов. Однако первые мои попытки саморевизии были похожи на ловлю налима намыленными руками. Делая шаг вперед, то есть, признавая свое полное поражение, я тут же делал тридцать три антраша назад и в сторону.
Во-первых, очень мешало самолюбие. Как только дело доходило до того, чтобы признать, что в таком-то месте, тогда-то я действительно недосмотрел, недодумал, смалодушничал, так все живущие во мне животные начали рвать меня с утроенной яростью и доказывать обратное.
Во-вторых, «чемоданное настроение». Заболел зуб. «Если не сегодня-завтра покойник, есть ли смысл лечить?» Стоматолог шутил, но в принципе я был согласен с ним. И беря потом в руки зубную щетку, каждый раз ловил себя на мысли: а зачем? Зачем пришивать оторвавшуюся пуговицу? Уходить от окна из опасения простудиться? Производить в себе какие-то теоретические раскопки и до чего-то там доискиваться. Ну, и докопаюсь я до всех этих первопричин, а что дальше? Какая же разница, а тем более кому-то, будет мой труп завтра гнить с наличием в моей голове ответов на все эти вопросы или без них? Бессмысленно.
Потому все мои первые оглядки какой-либо пристальностью, конечно же, не отличались. Действуя по принципу: первое, что нужно сделать, собираясь приготовить жареного зайца из кошки, — обрубить ей хвост, я, отвечая себе на основной вопрос: «где и когда, с какого часа, с какой мысли, слова, поступка началось мое падение», сразу же сводил все к единственному дню. Тому, в котором было совершено убийство.
И у меня получалось, что совершенное мною преступление не есть совершенно закономерный результат всей моей, абсолютно не в ту сторону прожитой жизни, а всего лишь ошибка одного дня — «минутная слабость, стечение обстоятельств». Не появись у меня до двенадцати часов транспорт, не столкнись я с К. и П. на площади, не, не, не…, то и никакого убийства я бы никогда не совершил.
Я по прежнему держался позиции, что убийцей я стал буквально за несколько минут, по взмаху волшебной палочки, а не превращался в него в течение длительного периода, начиная с момента, когда впервые не усмотрел абсолютно никакой опасности в произнесении неточности. Допустил искажение истины совершенно непроизвольно: на вопрос отца: «сколько на часах?», крикнул: «три», в то время как стрелки показывали еще только без четырех минут. Когда впервые сказал неправду уже умышленно, позавидовал, позлорадствовал, присвоил чужое. А немного позже неверно истолковал брехтовское: «Чистая правда со временем восторжествует, если проделает то же, что явная ложь». Я продолжал уверять себя, что все свои тридцать лет жил совершенно правильно, был как все, и только в тот самый день как-то не сориентировался, не собрался, в результате, совершенно нечаянно, оступился, сшиб с обрыва людей и полетел следом за ними сам. А потому и вины на мне не больше, чем на добром и честном, но случайно уснувшем за рулем грузовика водителе.
Один неверный вывод не позволял мне вырваться из круга, вытекающей из этого вывода лжи. Так, например, когда уязвленное мое самолюбие пыталось определить для себя конкретные имена людей, которые на этот раз «переиграли и победили меня», я тут же начинал убеждать себя, что это некое повторение случая, произошедшего со мной на отборочных на «республику». Гонг, шагнул, лопнула на трусах резинка, дернул руки вниз, противник ударил, и я оказался на полу. «Нынешнее поражение, — успокаивал я себя, — та же досадная нелепость: это не они победили, а это проиграл я, в силу глупейшего стечения обстоятельств раскрылся, и вся их заслуга лишь в том, что они не преминули этим воспользоваться».
Однако и позже, уже начиная осознавать, что дело вовсе не в «случайности», а действительно в моем следовании ложным ориентирам на протяжении всей моей жизни в целом, я все равно продолжал движение в направлении от истины. «От», потому что продолжал искать победивших меня среди, может быть, не совсем тому учивших меня учителей, не того требовавших от меня наставников, тренеров, руководителей, не к тому призывавших меня героев, кумиров, лидеров, будучи совершенно не способным даже предположить, что ни теперь, ни раньше моими лжеводителями, противостоятелями и соперниками были вовсе не они, и даже вовсе не люди…
Первая часть книги
– Глава 1
– Глава 2
– Глава 3
– Глава 4
Вторая часть книги
– Глава 5
– Глава 6
– Глава 7
– Глава 8
– Глава 9
– Глава 10
– Глава 11
– Глава 12
с нетерпением ожидаю восьмую главу книги. Можно узнать, как скоро она будет доступна для чтения? спасибо!
Продолжение доступно. Благословений при прочтении!